- Подробности
- Категория: Церковь и животные
- Опубликовано 16.11.2017 17:08
- Просмотров: 2664
Кристоф Эрве. Ему 61 год, он – ветеринар от Бога. И врач-бессребреник. Лечит бесплатно собак, собранных зоозащитниками по автострадам, брошенных, изувеченных, безнадежных. Лечит собак, привезенных из Румынии, высылает (с оказией) лекарства псам, котам и другим страдальцам и в далекую Россию.
Три часа он оперировал мою Асю, собачку, которую я нашла без ошейника, бегущую в отчаянии по улице Рубинштейна, два часа "сшивал" лапку раненного голубя Марты. И все это – бесплатно. Мы встречаемся и в клинике, и в моей монмартской комнатушке, где Кристоф читает друзьям свои переводы Рильке, Целана, где царит дух высокой поэзии, где обсуждаются философия, живопись, где мы скорбим о духовном и нравственном падении Европы. Но, смотря на Кристофа, я невольно задаюсь вопросом: если существуют люди подобной внутренней глубины и красоты – настоящие духовные аристократы – то можно ли говорить о гибели Запада и "закате Европы". Нет, Святой Дух дышит, где хочет. И не умирают в Европе Франциски Ассизские, и о них "радуется всякая тварь". Редко удается Кристофу найти время для философского осмысления пережитого. Статья, которая здесь предлагается, соединяет мысль и боль, восхищение иконой живого и огромный багаж книжного и некнижного знания. Читайте! Такого уровня осмысления я еще не встречала нигде в мировой литературе.
(предисловие и перевод с французского Татьяны Горичевой)
* * *
Кристоф Эрве
КЛИНАМЕН ВИДОВ
В саду вымерших видов
В парижском музее, на одном из его этажей есть отделенный от всех зал, как будто там хранятся важные секреты. Это галерея исчезнувших животных. Место, пронизанное черной магией, катафалк, о котором знают лишь редкие посетители. Никакой шумихи, никакой рекламы: неумолкаемое шарканье ног – это поток посетителей большого нефа. Там выставлены чучела триумфально шествующих видов. Здесь теснится все, чем гордился Бюффон. Но картинку портят агрессивные статистические кривые, дарвинистские догмы (указы) и литании цифр. Лазеры и видео, аналоги 3D, модельные кривые – перед лицом этой триумфирующей и безупречной технократической точности чучельные шкурки кажутся совсем ненужными.
Такая сила в концептуальных знаках, что, кажется, что изобилие и разнообразие форм Великой Жизни находится под контролем. Под сверхконтролем. Оно осталось где-то позади. Точнее – с презрением и отвращением изгнано, подобно гротескному каркасу Левиафана, сверкающему под солнцем, неудачно выброшенному из идеальных и родных морских пространств, ставшему мешающим загромождением, подобно немного гротесковой карете, разваливающаяся прямо на глазах. Как победить этот мир видео, лазеров, голограмм, услаждающих постмодернистское восприятие, как выйти из тупика «стерильной чистоты» и «бессемения». В нем нет органических случайностей, все «выкуплено» техно-научностью.
Но вернемся в темный зал исчезнувших видов; там, в самом ничтожном кусочке материала можно почувствовать, как трепещет и дрожит сердце великой тайны. Хрупкость жизни заставляет нас прикоснуться к ее сущности: индивидуум находит в качестве образца свой «тип», а тип ведет к «экотипу», как к драгоценной печати, печати уникальной, знаку своего вида. Звери, бесконечно одинокие, разве не похожи они на иконы?
Они, как и иконы, ничем не ограничены. Они пронизывают любую имманентность для того, чтобы мы, созерцающие их, прикоснулись к идеальному. Они – предшественники идеальности.
Но спустимся вниз. На нижнем этаже – шумная толпа посетителей, занятая разглядыванием сегодняшней проекции остатков когда-то великого Животного Воображаемого. Каждый воображает так, как он того заслужил. Разгуливая взад и вперед по музею, приходишь к мысли, что его большая экспозиция загружена идеологически. Здесь собраны все маниакальные жесты нашей эпохи, жесты беспощадно хищные и утилитарные. Даже экология служит и поклоняется цифрам: мы постоянно слышим о «биомассах» и о «биоразнообразии». Здесь правит бал красиво поданная идеология естественного oikos'a, подсказано, как надо сегодня относиться к природе. Кажется, это мы озабочены миром живого, но на самом деле здесь царит единственный господствующий сегодня «habitus» – это потребление.
«Биоразнообразие» – очень значимое понятие. Можно сказать, это – симптом. Это прекрасный способ избавления от какого бы то ни было великолепия мира, от мешающей жизненной ауры, которая и сегодня еще волнует человеческие души.
Говорить о «биоразнообразии» – это значит не брать во внимание переливающуюся множеством красок реальность мира, и заниматься лишь ее малой дозой, той, которая поддается цифровой обработке. Числа вырастают, как грибы, как сапрофиты, как вредные паразиты, повисшие на губах живого: в конце концов нам предлагают один из видов «сапрологии». Даже исторически понятие «биоразнообразия» родилось на горе трупов. Первые «опыты», породившие данный концепт (очень двусмысленный), были сделаны в Амазонии. У подножий деревьев расстелили гигантские чехлы, потом осыпали верхушки леса ДДТ (запрещенным сегодня ядом), на землю посыпался дождь мертвых насекомых, о смерти которых заговорили лишь после того, как подсчитали их количество. Спектакль был в той же степени сюрреалистическим, в какой и мрачным. Это походило на тучу из «Принцессы Мононоке» Миядзаки , пепельный дождь и умирание большого леса. Падение существ, как в философии Эпикура; но без милосердного участия КЛИНАМЕНА: не было малюсенького, но необходимого отклонения, которое позволяло бы каждой твари быть, несмотря ни на что.
Все недавние экспедиции, отправленные для изучения биоразнообразия в дальние страны, напоминают карательные походы. Метагеномические опыты (как в случае с научной экспедицией на шхуне "Тара") не привели к смертельному исходу, но они привели к бесконечному воспроизведению нуклеотидов, а это устрашает: остались лишь метафоры фрагментов той жизни, которая оценивается лишь с помощью роботов и Big Data.
Извращенческий эрос познания
Может быть, некоторое незнанье более значимо, чем знание, лишенное души. Насилие над миром при помощи концепта и нашей практики напоминает столь нелюбимый греками «хюбрис». Не надо недооценивать порочности любопытства, которое названо святым Августином грехом против Бога. О, святое и сладкое незнание! Ты, только ты даешь нам чувство благоговения, с которым нужно относиться к жизни. Можно ли еще испытывать подобное благоговение и не преклоняться перед эросом знания, который толкает нас вгрызаться, подобно термитам, в нежное дерево реальности? Следует ли ждать того дня, когда ужасное Реальное, поджидающее нас в глубине, будет, наконец-то открыто.
Мораторий, невозможный в пределах человеческой экумены: наша эпоха слишком любопытна; она не умеет воздерживаться; и все, что может быть сделано при помощи техники, непременно при помощи техники и будет сделано. Если бы мы, люди, хотя бы постарались спасти всех тех, в ком еще действует естественная первоначальная магия!
Если бы только не эти «hot spot» биомногообразия могли бы быть целомудренно собраны и защищены умными эгрегорами, так чтобы ни один «золотоискатель» не имел возможности проникнуть в чащу амазонских лесов. И чтобы никакие ученые не пытались проникнуть туда: их золото превращается в концепт, но не становится от этого менее желанным и пагубным. Ведь рано или поздно за дело возьмется технонаука. А конец уже всем известен сейчас.
Вспомните только «Сталкера», его странную «зону»: тайна не должна быть открытой. Но все это напрасные мечтания: чтобы проникнуть в тайну, нужно быть ангелами. Но куда же нас заводят наши экспедиции? Они открывают перед нами еще одну возможность: бесстрашного следования за «дарвинизмом».
В технико-научной подаче животных с содранной шкурой есть нечто, что должно было бы нас настораживать: невыносимо видеть все эти «тайны» выставленными на обозрение беспощадного человеческого логоса, все эти тела, лишенные ауры и обезжизненные долгими литаниями разумных доводов, всю эту плоть, выставленную на позор с такой же жестокостью, с какой выставляли распятых на кресте…
Каждый может вспомнить об ужасных сеансах препарирования во время уроков «естественных наук» в Лицее, о безумии бьющегося в судорогах животного, о булавках, которые втыкались в дрожащее тельце мыши или лягушки. Даже мидии, оставленные «голыми», покрытые булавками… Я помню их замерзающими и у меня было лишь одно желание – отдать им их защиту, их раковину, их «паллиум», омофор – что было бы актом величайшего милосердия.
Эти выставленные на всеобщее обозрение органы будят в нас, наблюдателях, некую трагическую силу, превозмогающую все наши понятия и слова. Вся эта распластанная органика, которая не предназначена для разглядывания со стороны, мстила нам упрямо, грубо – вспомним о жутком описании Фрейдом горла Ирмы (в его сне «Укол, сделанный Ирме»). Открыть то, то не должно быть открыто: внутренности антилопы, разбросанные львом по прерии. Но не забудем, что в саване эта головокружительная демонстрация – только короткий миг похищения перед поглощением, и что хищник ни в коей степени не наслаждается подобным спектаклем. Буквально: он не видит, что это бойня, поскольку он полностью включен в это действие.
Встает вопрос о неком благочестии: нас должны были бы предупредить, что не следует любопытствовать и переступать границы, разглядывая план становления жизни. У жизни – свои тайны. Не наша ли задача – уважать «план наблюдения», который нам завещан? Если этого не происходит, то наша безмерность дрогнет, став объектом наблюдения гигантского лабораторного ока, направившего на жертву свой микроскоп. (Все похоже на «Таинственную звезду» Эрже. Тинтин в ужасе от вида малюсенького паука-крестовика, подвешенного перед объективом, который ему кажется гигантским и похожим на планету-призрак).
Но увы, мы рвем мембраны, сдираем кожу, ворошим внутренности – все эти fascia existentiel, которые так мудро защищают тайны. И берегут их в двух смыслах: если промахнешься, монада со вспоротым животом окажется реальной медузой, не соответствующей нашей чувствительности. А что говорить обо всех «единицах», обслуживающих наши статистики, обо всех этих когортах сложенных в кучу тел, о перемешанных и раздробленных монадах – о «всех остальных, тоже считающихся» (как нам говорят по-ученому) – они открывают нам только сомнительные стороны реального, открывая клапаны потоку чисел, покрывающему все. Поглощающему все. Наши учетные не видят здесь подставы. Они способствуют – так они говорят – «рождению феномена», опираясь на огромное поле данных. В ледяной тишине биологических лабораторий без конца прокручивается дебильный текст, буквы которого сделаны видовых нуклеотидов. Ученые, буквально опьяненные облаками данных («cloud») возомнили себя уже за пределами всякой теоретической системы. Биг Дата выбирает за них.
Под сокрушительным солнцем сущностей
Но вместе с тем сущности и виды существуют, как существуют постоянные звезды; они нас сдерживают, но они же нас и защищают, спасают от чистой гераклитовской panta rhei, искажающей все смыслы, погружающей все значения в ледяной хаос. Ведь мы нуждаемся в упрямстве чувственного. Здесь – примордиальная мудрость: если бы мы придерживались религии великой Матери-Природы, что нас несет и оберегает, мы бы оставались на ее волнующейся и цветущей поверхности, столь восхищающей нас – ведь она манна, предназначенная для наших глаз, для наивного взгляда. Взгляда без посредников. По ту сторону этой поверхности начинается Реальное – реальное, описанное Лаканом, оно не разрешает играть, не позволяет и предаваться мечте. А мы так нуждаемся в ней, чтобы жить в нашем мире.
Несомненно, что Реальное еще облачается в привлекательные одежды – существует супра-оптическая видимость (пышный хоровод галактик, возвышенный спектакль космических образов). Но эти образы уже не имеют ничего общего с языком наивности нашего тела: мы их видим, это так, но к ним не принадлежим, потому что они не рассказывают нам истинных и добрых историй, облегчающих наши души.
Галактики распространяют инфракрасный муар, это для того, чтобы мы позабыли, что они пребывают в соседстве со сводящими с ума черными дырами; а крошечные диатомеи накладывают смягчающий шов слишком совершенных форм на ледяные утопии математической архитектуры, что в человеческой истории почти всегда приводило к гекатомбам – гигантский «Монумент мертвых» Этьена-Луи Булле, который как раз и напоминает гигантскую диатомею и который не был реализован. Он мог бы стать идеальным театром для публичных профессий (место насеста для кучи трупов). Именно на этом настаивал, разрабатывая свой проект храма, пурист Сент-Жюст…
Что же касается пышных образов нейронов или тканей, подкрашенных обманчивыми цветами, то они нам нравятся своей декоративностью. Но эта абстрактная слизь нам ничего не говорит. В конечном счете мы вообще не верим в эти образы, придуманным благодаря технологическим трюкам… Мы вообще их не видим, мы только играем влитыми в них идеями или, лучше сказать – эти образы играют нами.
Наша чувствительность не эволюционировала в том же ритме, что и наша цивилизация – как и люди неолита, мы связаны с землей и с каждодневной реальностью всеми нашими первичными чувствами и путешествия в две бесконечности кровеносных сосудов или космических кораблей (если бы они реально переживались) стали бы эквивалентом психической смерти или смертельной травмы. У нас есть лишь одна земля и одно тело, они не могут безразмерно расти (хотя это и не нравится трансгуманистам всех окрасов, бешено размножающихся в волнах технонаук). И если вдруг когда-нибудь представители реформированного человечества начнут жизнь «заново», найдя далекую обитаемую, землеподобную планету, то они перестанут быть настоящими мужчинами и женщинами.
И еще один вопрос встает невольно: где дружественные сущности (что управляют нашей временной жизнью)? Где уровни, чувствуемые чувствами? Единственные чувства, которые дают нам жизнь – это наши первичные чувства. Они не ранят. Они позволяют людям серьезно и смиренно осуществлять то, что дано нам от Ананке (или от Парок, от биологической манны и другого фатума). И все это для того, чтобы человеческий telos не сворачивал на путь безумия, сохранял лицо. Пусть лицо это даже будет маленьким, как зернышко на щеке Вечности или след от ноги в песке, который исчезнет, смытый океаном (как писал Фуко в «Словах и вещах»).
«Кусок мяса, у которого нет границ»
Но мы потеряли знание того, что означают «сущности»; современный мир насквозь пронизан неодарвинистской психологией, затмевающей все. И никто не спросит ни о чем: каждый, возмутившийся и восставший против системы, будет «подставлен», обвинен в «скрытом креационизме» или послан в ад спиритуализма и обскурантизма.
И все же – представим себе мир и его начала, сотворенные в духе дарвинистской эволюции: глобус, состоящий из земли и воды, без континентов, наполненный Cyanophy – сине-зелеными водорослями, счастливыми и не знающими о своем счастье. Они – эти голубые водоросли – прекрасно «приспособлены» (в дарвинистской терминологии). Здесь перед нами чистая имманентность, которую так любил Делёз: никакой вертикали, никакой поднятой к солнцу «морды», никакого идеализма. Биогенная биомасса, схваченная в своей совершенной приспособленности – она равна себе самой! И никакой двигатель не смог бы сдвинуть ее с места, расшевелить дарвинистских бестий, заставить их покинуть этот Эдем.
Но тут же встает вопрос: как же появилась дарвинистская история? Ведь мы, люди, не можем не заметить того факта, что на нашей земле есть разные способы бытия живым. И я думаю, что именно это – наш неслыханный счастливый шанс – вокруг нас существует изобилие форм, сверхбогатство видов: видимое доказательство того, что существуют сущности. Каждая животная форма в какой-то степени пронзает нашу человеческую имманентность. Да, сущности существуют и они шевелятся у нас под носом. Надо быть околдованным дарвинизмом, чтобы не замечать этого, чтобы не ценить это сокровище форм, поведений, гештальтов и сводить его к унылому ряду связанных друг с другом живущих существ. (Согласно мрачным принципам утилитаризма и раболепного материализма).
Ведь на самом деле дарвинизм не признает существования видов: поскольку все формы жизни следуют одна за другой благодаря продолжающемуся процессу урегулирования; дарвинизм – в лучшем случае – рассматривает вид как некий способ связи, продукт липкого времени, возникший между двумя кладистическими* гнездами. Все это – дарвинистическая иллюзия, привитая нашему упрямо ограниченному человеческому сознанию. Когда дарвинист посчитает на пальцах, когда берет свои миллионы лет, он не сможет поднять глаза к небу и увидеть парящего там (или даже выше) журавля. Он не сможет восхититься всей славой самой неприглядной мокрицы, а она умеет нести свою сущность с особой гордостью, не уступающей и человеческой.
* От «кладизма» (научн.) – Т. Г.
Странно, что никто не борется с системой штрих-кодов, употребляемых современными биологами, чтобы составить список животных видов. (Это так практично – есть штрих-коды. Они, как любой товар, могут пройти через кассу!) Десятилетиями биологи рассматривают животных, сидящих перед ними и … не слышат, как они стонут. Значение имеют лишь последовательные и безумные цепочки нуклеотидов, выведенные в лабораториях. Ведь ученое сообщество еще не удосужилось открыть в недрах самой плоти алфавит в четыре буквы; близкий к той бинарной системе, которая поглощает сегодня всякую жизнь, делая ее виртуальной, подобно пожару, поглощающему чащу (да «пустыня растет»). Вот и получается – есть язык, но нет сообщения: какое облегчение для всевозможных «технологов живого», ведь трансценденция не существует; вспомним о космонавтах, которые рапортуют, «что не видели Бога», вспомним хвастливых хирургов, заявляющих, что они не нашли под скальпелем никакой души.
Кто-то распотрошил радиоприемник – он продемонстрирует нам кучку транзисторов и эти «трофеи» будут объяснением для прослушанных по радио передач. Но не будет никакого смысла.
Поток мчащихся обозначающих – вот основа для теории прицепленных друг к другу организмов, слепо прицепленных. Холодная шеренга полностью «приспособленных» тел. Нет покоя ни для одной «сущности». Это нам предлагается, чтобы обосновать преимущества прежней теологии. И напоминает жуткостью одно из определений сумасшествия: «кусок мяса, у которого нет границ». (Clarice Lispector “LaPassionselonR.G.”).
Но реальность упряма – геномика неутомимо заботится о фенотипах: так, слишком быстро была забыта клеточная цитоплазма, виновница огромного запаса эпигенетической наследственности. (Но дарвинисты и тут все «проглотят», они сделают поправки к главному тексту Дарвина, прибавят бесчисленные «согласования», примерно так же, как перед эпохой Коперника «эпицикл» присоединяли к «эпициклу», чтобы доказать, что земля – это центр вселенной. На самом же деле вся античная, космологическая система уже была разрушена).
Уже первые читатели Дарвина быстро обнаружили инертный характер этой экспликативной схемы. Ведь что такое знаменитый дарвиновский «фитнес» – живая форма декларируется «фит» (способной, по-английски), потому что она продуктивна, потому что прошла испытание селективного решета. В случае дарвинистской экспликации мы постоянно встречаемся с опозданием по отношению к реальности: она говорит «выживание наиболее приспособленных» и мы, блаженные, переводим «выживание тех, кто выжил», чтобы лучше подчеркнуть тавтологичность этой формулы.
Мы не хотим здесь оспорить наличие эволюции и родственные связи, наложенные на все ее виды. Надо попросту сказать, что жизнь развивается, следуя различным модусам и что эти модусы очень содержательны. Их богатство перекрывает строгие законы дарвинистской адаптации. Каким может быть этот канат видов, это напряжение, удерживающее их в течение многих миллионов лет (Stefen Jay Gould и Niels Eldredge пишут об этом в теории «пунктирных равновесий»). Это подвиг, похожий на подвиг Красной Королевы Л. Кэррола, которая бежала изо всех сил, чтобы остаться в том же месте, где существовала Алиса. Холокост индивидуальных форм – каждый актуальный вид сохраняет свою форму, пляшущую перед нашими глазами, подобно магической голограмме. Потрясающее послание, которое мы более не видим…
Ясно, что мы убиваем нашу планету. И мы подзуживаем друг друга в модификациях живой системы. Но в реальности мы ничего не создаем – никогда еще новый вид жизни не был создан людьми. Мы только уменьшаем силы, заложенные в живом задолго до нас.
Также нужно признать, что модусы живого, взятые в самых высоких степенях обобщения (ответвлениях и классах) не восстанавливаемы по отношению друг к другу (как это заметил Geoffroy Saint-Hilaire): они отделены друг от друга с начала кембрийского периода (540 миллионов лет назад).
В основании каждого филума заложена архитектурная последовательность; формы, полученные в филуме, наследуют свойства предыдущих, и они постоянно улучшаются. Но именно эта архитектурная стройность и последовательность позволила человеку определить границы видов. И он сделал это без всяких колебаний.
Становление животных форм может быть описано как морфогенетический пейзаж, в котором каждая из форм движется по гребешку волны, опускаясь порой в бассейны-аттракторы. И этот процесс нам не понятен. Waddington говорит о «креодах», Rene Thom употребляет топологические концепты, чтобы выделить в своей «теории катастроф» фигуры захвата, способные моделировать настоящее стекание форм. Без подобных «бассейнов-аттракторов» (они же – ядра квазиидеальных смыслов) мы вряд ли сможем вглядеться в огромный корпус животных и растительных форм, окружающих нас.
«Поверхность имманентного» – вот единственная реальность, о которой говорят Делез и многие другие мыслители, заполнившие холодом нашу и без того ледяную эпоху. Иначе говоря, эта поверхность «циркулирующих интенсивностей» – это безнадежно плоская и «поверхностная» поверхность. «Машины желания» Делеза прокручиваются слишком быстро, ведь в этом мире не должно быть ни тяжести, ни перепадов тяжести. Есть лишь горизонтальный, хаотичный поток, только падение и падение без искупительной помощи творческого клинамена. Даже без направленной силы тяготения. Дарвинизм, в конечном счете, не позволяет, чтобы был «спуск» ускорения. Он знает лишь состояние абсолютного безразличия. Дарвинизм не одарен воображением, и ничего творчески оригинального не может вылезти из черной дыры дарвинистической теории. В делёзовском или дарвинском мире , в мире стохастических процессов и «выживания наиболее приспособленных» происходит прибавление неких случайностей, нам открывается унылый пейзаж, лишенный движения многочисленных воображаемых животных, сведенный к гигантскому одинокому кратеру. Здесь с самого начала отвергаются и отсюда сбегают существа, наделенные смыслом и формой. Нам предлагают «машины желания». Но они сразу же разоблачают себя: они – только машины. У них нет силы жить, нет конатуса, той волшебной «напряженности существования», которая движет всем и позволяет быть «всем утрам мира».
Имманентизм растет, как пустыня. И мы должны противостоять этому росту. Мы должны видеть, что в природе действует великое Воображаемое животных форм. Всякий родившийся человек чувствует свое гигантское отставание по отношению к этому воображаемому. Всякий человек встречается с ним с самого своего рождения. Во всяком случае, человек рано или поздно познает его. (Даже если это познание уменьшается с каждым грядущим поколением. Подобно шагреневой коже. Представим себе только всех маленьких горожан, никогда не видевших корову). Дикое Воображение черпает свои силы более всего из составляющих его видов. «Жизненный порыв» Бергсона – нужная книга, но у Бергсона есть тенденция рассматривать виды лишь как кусочки золы, теряющей тепло. Редкие авторы не сталкиваются с этим подводным камнем. Мы можем здесь вспомнить о великолепной книге «Subtile Jagden» Эрнста Юнгера.
Остается понять, в чем же тайна сакрального пространства, создаваемого для нас каждым видом – это танец сил и форм, танец великой воли вокруг единого центра (Рильке – «Пантера»). Но как разглядеть столь субтильные эоны, эти плазматические силы, чудесно и явно существующие на нашей планете? Это живая инкарнация, это «поэтическое пребывание на нашей земле», о котором мечтал Гёльдерлин.
Может быть, мы что-то поймем, обратившись к уникальному опыту, рассказы о котором еще сохранились – опыту святого Франциска Ассизского и его птичьих братьев, и опыту Гёте, увлеченному темой метаморфоз (после визита в ботанический сад в Палермо). Или к опыту еще одного одиночки, французского натуралиста Адансона, оставленного на побережье Сенегала в середине 18 века, ведомого лишь своим «естественным методом», чтобы сравнить одну горсть раковин с другой. Глаза его были вытаращены целыми часами, целыми днями (а в целом, продолжалось годами). Он пытался слиться с интуицией, с квазибожественной интуицией сущности видов (нечеловеческая задача). Он пытался приблизиться к высшему разуму, к той уникальной красоте, которой наделено каждое живое существо.
Может быть, нам стоит проникнуться «каббалистической», примордиальной рефлексией средневековых схоластов. Но какой смысл в том, чтобы раскрыть «сущность лошади»? – смеются люди науки. Что им ответить? Что «сущность лошади» несколько не уступает «становлению осой» орхидеи, что мы слишком быстро исключили из нашей рефлексии «сущности».
Каждый из нас может припомнить, как, например, в музее он видел кусок пробковой коры, обсаженной множеством насекомых одного вида. И тут же у нас появляется притупленное чувство – мы видим не просто совокупность приколотых насекомых, появляется и еще что-то: ощущение единства судьбы, тревожащего упорства, геральдического присутствия. Сотня «скакунов» (насекомых) и каждый – вариация того же вида, вариация тонкая, неопределимая. И выявляется смысл, некое знамя, водруженное над всеми этими существами. Мы чувствуем, что слова инкарнировались, паттерн вошел в историю. То, что раньше было бесформенной, шевелящейся кучей, предстало перед нами великой всеобъемлющей Формой. И эту форму можно разглядеть, лишь объединив в одно целое все разбросанные фрагменты и половинки символа. Или вспомним античных воинов, несущих перед собой (подобно гигантским ликам) свои щиты с омфалами, украшенными изображением животных. Может быть, настанет время и нам удастся понять, что такое дикое Воображаемое, и сравнить его с Воображаемым, доступном людям.
Какой могучий Орфей скрывается за этой тайной? И какие менады разрывают его тело на части. С самого начала Единое было замыслено как распыляющееся многообразие. Poikilos. Каждый вид чеканит свою монету, плавает под своим флагом и гордо ведет за собой все свое войско. Но скорее это не так: вид не движется вперед, несмотря на множество поползновений. Он, конечно, пребывает в экстазе, но погружен в живой образ, в свою сущность. Неподвижная подвижность. Да, предложенный Дарвином порядок – это ничто иное, как падение, которое непрерывно расстраивает планы видов, ведомых сладостным клинаменом.
P.S. В альманахе «Русский мiръ» за 2015 г. можно прочитать интервью с К. Эрве и его статью «Животное как икона»